Но это нытики-одиночки, комнатные скептики.
Другие говорят иное. Они заявляют, что сведения у них самые свежие, что Брунгильда здорова, выступает и имеет успех. Говорят даже, что, кроме старых слов, она освоила несколько новых. Конечно, это не двенадцать страниц на машинке, но все-таки кое-что.
На бульваре сидели бывшие попутчики, союзники и враги, а ныне писатели, стоящие на советской платформе. Курили, болтали, рассматривали прохожих, по секрету друг от друга записывали метафоры.
– Сельвинский теперь друг ламутского народа.
– А я что, враг? Честное слово, обидно. Затирают.
– Тогда напишите письмо в «Литгазету», что вы тоже друг. Так сказать, кунак ламутского народа.
– И напишу.
– Бросьте, Флобер не придал бы этому никакого значения.
– Товарищ, есть вещь, которая меня злит. Это литературная обойма.
– Что, что?
– Ну, знаете, как револьверная обойма. Входит семь патронов – и больше ни одного не впихнете. Так и в критических обзорах. Есть несколько фамилий, всегда они стоят в скобках и всегда вместе. Ленинградская обойма – это Тихонов, Слонимский, Фе-дин, Либединский, Московская – Леонов, Шагинян, Панферов, Фадеев.
Комплектное оборудование критического цеха.
– Толстой, Бабель, Пришвин никогда не входят в обойму. И вообще вся остальная советская литература обозначается значком «и др.»
Плохая штука, «и др.» Об этих «и др.» никогда не пишут.
– До чего же хочется в обойму! Вы себе и представить не можете!
– Стыдитесь. Стендаль не придал бы этому никакого значения.
– Послал я с Кавказа в редакцию очерк. И получаю по телеграфу ответ: «Очерк корзине». Что бы это могло значить? До сих пор не могу понять.
– Отстаньте. Бальзак не придал бы. этому никакого значения.
– Хорошо было Бальзаку. Он, наверное, не получал таких загадочных телеграмм.
– Можно рассказать одну историю?
– Новелла?
– Эпопея. Два человека перевели на венгерский язык повесть Новикова-Прибоя «Подводники». Повесть очень известная, издавалась множество раз. Свой перевод они предложили венгерской секции Издательства иностранных рабочих в СССР. Через некоторое время повесть им с негодованием возвратили, сопроводив ее жизнерадостной рецензией. Я оглашу этот документ.
– Оглашайте!
– Вот что написали о книге уважаемого Алексея Силыча: «Обывательское сочинительство с любовью и подводными приключениями без какого-либо классового содержания. Ни слова не сказано о движении, которое превратило империалистическую войну в гражданскую, и это сделано двумя русскими писателями».
– Почему двумя?
– Не перебивайте. Дайте дочитать «…двумя русскими писателями. Не только слепота, но преступно намеренная слепота. Матросы Новикова и Прибоя…»
– Что за чушь!
– Слушайте, слушайте!
«…Матросы Новикова и Прибоя бессознательно идут на войну…» Ну, дальше чистая материнская ласка: «…все это теряется в тошнотворном запахе каналов лирики… Матросы не знают марксизма-ленинизма. Этот роман из-за своего содержания даже не достоин обсуждения».
– Кто это написал?
– Чья чугунная лапа?
– Фамилию!
– Автора рецензии зовут Шарло Шандор.
– Надо сообщить в МОРП.
– Да не в МОРП, а в МУР надо сообщить. Это уже невежество со взломом.
– А мне кажется, что Свифт не придал бы этому никакого значения.
– Ну, вы не знаете Свифта. Свифт снял бы парик, засучил бы. рукава коверкотового камзола и разбил бы в этом издательстве все чернильницы. Уж я знаю Свифта. Он хулиганов не любил.
– Братья, меня раздирают противоречия великой стройки.
– Десятый год они тебя уже раздирают. И ничего, потолстел. Стал похож на председателя велосипедно-атлетического общества.
– А всегтаки они меня раздирают, и я этим горжусь. Тя-я-я-жко мне! Подымите мне веки! Нет, нет, не подымайте! Или лучше подымите. Я хочу видеть новый мир. Или нет, не подымайте! Тя-я. – я… – В-самом деле, человек как будто страдает.
– Да нет. Просто выпал из обоймы и очень хочется обратно. А в обойме уже лежит другой писатель, гладенький, полированный в новом галстуке.
– Скажите, о чем автор думает в ночь перед премьерой своей первой пьесы?
– О славе, которая его ожидает.
– О кладбищенских венках, которые вдруг могут поднести нетактичные родственники.
– А может быть, он думает о позоре, о кашляющем зале, о непроницаемых лицах знакомых.
– Вернее всего, думается ему о том, как он, потный, трусливый и неопытный, вылезет на сцену, чтоб раскланиваться с публикой. И лицо у него будет, как у нищего. И всем будет за него совестно, и какая-нибудь девушка в зрительном зале даже заплачет от жалости.
– То ли дело вторая или третья пьеса. Выходишь напудренный, томный Вертинский, кланяешься одной головой. А на премьере первой пьесы сгибаешь все туловище.
– Мольер не придавал этому никакого значения.
– Читал я дневник Софьи Андреевны Толстой.
– Только не рассказывайте содержания. Все читали.
– Нет, я к тому, что моя жена тоже… вроде Софьи Андреевны… описывает мою жизнь.
– Воображаю, какие там интересные подробности. «Сегодня мой Левочка очень сердился на вегетарьянский завтрак, требовал мяса. До самого обеда ничего не писал. В обед съел много мяса. Катался в трамвае, чтобы освежиться. Не писал уже до вечера. Потом приходили люди из провинции, спрашивали, в чем цель жизни. Сказал, что не знает. Ужинал с аппетитом». Вот и вся ваша жизнь, как на блюдечке.